Однажды Гайвазовский пришел к Максиму Никифоровичу со скрипкой: накануне профессор пригласил его помузицировать. Из кабинета доносились голоса. Заметив удивление и даже некоторое замешательство Гайвазовского, старый слуга, полюбивший юношу за его игру на скрипке, зашептал:
- У Максима Никифоровича нынче дорогой гость - Михайло Лебедев; все хворает, сердешный... Целое лето хворал. А вот теперь поднялся и сразу к Максиму Никифоровичу. И новую картину притащил. Разговор о ней теперь ведут...
Лебедев! Это имя Гайвазовский часто слышал в Академии. Не прошло еще и года, как он блистательно окончил Академию и ждал отправления в Италию для совершенствования в живописи. Только триумфы Брюллова последнее время вытеснили разговоры о Лебедеве.
В первое же мгновение Лебедев покорил его. Еще не произнесено между ними ни одного слова, еще учитель не познакомил их, а Гайвазовский ощущает всем своим существом, что в его жизни произошло нечто важное и значительное... Как прекрасно милое, болезненное лицо, обрамленное слегка спутанными мягкими волосами. Как грустно оно, но сколько жажды жизни, счастья в ясных, пытливых, добрых глазах!.. Как деликатны все его движения! С какой приветливостью он наклонился слегка вперед, когда Гайвазовский открыл дверь. Нет, это не простое проявление благовоспитанности, к которому глаз Гайвазовского привык с тех пор, как судьба свела его с людьми светскими. Прекрасный юноша повернулся в его сторону и без слов, одним взглядом как бы говорит ему: "Как я рад встрече с вами! Мне уже говорили о вас, и, я надеюсь, мы поймем друг друга и, возможно, даже полюбим..." И опять в комнате, где уже однажды произошло чудо, оно повторяется снова.
- Значит, не обмануло меня предчувствие. Я рад, что вы понравились друг другу,- произносит Максим Никифорович. Его глаза внимательно следят за встречей двух его птенцов. Один уже выпорхнул из гнезда, а другой только прилетел в него.- Вы, Гайвазовский, подойдите и посмотрите этюд Лебедева. В нем он весь, вся его душа... А вы, Лебедев, немного повремените - и перед вами откроется душа Гайвазовского...
Гайвазовский подходит к мольберту, на котором установлен маленький этюд.
Ветер, шальной ветер налетел и помчал по небу тяжелые тучи, низко наклонил деревья, и вот уже птицы испуганно улетают вдаль, и люди, работавшие в поле, бегут от надвигающейся грозы...
Гайвазовский с удивлением смотрит на Лебедева: неужели он, такой мягкий, с детским выражением лица, написал это сильное, пронизанное порывистым движением произведение?..
Максим Никифорович не дает Гайвазовскому надолго погружаться в размышления. Он нетерпеливо подает ему скрипку и просит начать.
Гайвазовский усаживается на низкий стульчик и ставит скрипку на левое колено.
Теперь уже Лебедев полон любопытства и не скрывает своего удивления: он впервые видит, чтобы таким образом играли на скрипке. У него уже готов сорваться вопрос, но Максим Никифорович прикладывает палец к губам, призывая к молчанию.
Гайвазовский сидит молча, опустив руку со смычком, не отрывая взгляда от поразившего его этюда, где неистовствует стихия, и вдруг ощущает, как и в нем пробуждается что-то бурное, порывистое... Он видит далекий день своего детства: высокое голубое небо Феодосии затянуто тучами, на город налетел стремительный ливень. И вот рука его со смычком поднялась, юноша закрыл глаза и начал играть.
Были в этой мелодии и грохот грома, и зловещие голоса морской бури, и шум дождя, и плач рыбачек, ждущих возвращения мужей, застигнутых грозой в открытом море...
Долго стонет, рыдает скрипка. Но вот она умолкает. Пауза. И возникает другая мелодия: гром отгремел, тучи рассеялись, море успокоилось, прибой еле-еле шуршит по берегу... Как вдруг стало легко и радостно, и детский смех звенит как колокольчик...
В тот вечер Гайвазовский и Лебедев, выйдя от Максима Никифоровича, долго не могли расстаться. Гайвазовский снял с себя пуховый шарф, связанный руками матери, и заставил Лебедева закутать им грудь.
Они шли и говорили, открывая друг в друге одинаковые стремления, порывы, чувства. Лебедев с жадностью расспрашивал про Тавриду, которая, как он был уверен, так же пленительна, как Италия. Его, жителя севера, уроженца Дерпта, влекло к роскошной природе юга. В свою очередь он рассказывал Гайвазовскому о боготворимом им Сильвестре Щедрине, о его жизни в Италии, о которой был наслышан, о его картинах, виденных им здесь в петербургских домах, о недавней кончине художника...
С того вечера в душе Гайвазовского возникло страстное желание - увидеть картины Щедрина, на которых изображено полуденное море. Это и побудило Гайвазовского наконец решиться на визит к Алексею Романовичу Томилову. Уже несколько месяцев лежит у него рекомендательное письмо Казначеева к известному любителю искусств, но каждый раз, собираясь нанести визит, он не может преодолеть внутренней робости. Теперь же он в первое воскресенье отпрашивается у инспектора Академии Андрея Ивановича Крутова. Тот охотно отпускает академиста Гайвазовского к почетному вольному общнику Академии, члену Общества поощрения художников - Томилову.
Алексей Романович Томилов - человек необыкновенный. Сын командира кронштадтских крепостных работ инженер-генерала Романа Никифоровича Томилова, он в молодости состоял адъютантом у родного отца. Старый генерал, чрезвычайно строгий и требовательный по службе, и к сыну относился так же, как и к другим своим подчиненным. Но у него при всей его повышенной требовательности не находилось повода быть недовольным сыном.
Алексей Томилов обладал острым умом, точностью и исполнительностью. Отец гордился им. В отличие от своих товарищей по военной службе, предававшихся развлечениям светской жизни, Алексей Романович очень рано пристрастился к изящным искусствам. Всю жизнь с юношеской пылкостью собирал он картины, рисунки, гравюры, книги. Его художественная коллекция вскоре стала широко известна.
В доме Томилова постоянно собирались художники. Среди, его друзей были прославленные живописцы Орест Адамович Кипренский и Александр Осипович Орловский. Томилов был счастлив, что Кипренский написал два его портрета.
К этому человеку и направился шестнадцатилетний академист Гайвазовский. Он сразу был принят со всем томиловским радушием. Алексей Романович даже попенял юноше, что тот так долго не являлся к нему. Казначеев в недавнем письме спрашивал, как понравился ему Гайвазовский.
Гайвазовский с первых минут почувствовал себя хорошо и непринужденно в этом доме, где хозяин и его гости страстно любили искусство и судили о нем умно и интересно.
Но больше разговоров о живописи, больше спокойного радушия, царившего в гостеприимном доме, юношу привлекало богатое собрание картин и гравюр. Тут были произведения Рембрандта, Карла Брюллова, Орловского, Кипренского и других известных живописцев. Здесь же были пейзажи Сильвестра Щедрина, написанные им в Италии.
Даже в воображении Гайвазовский не мог себе представить, что может существовать такая поэтичная живопись. Все, что юноша видел до сих пор, как-то поблекло и отодвинулось.
Еще так недавно он с благоговением взирал на картины Семена Федоровича Щедрина и теперь удивляется самому себе: как мог он восторгаться его пейзажами?! Ведь большая их часть изображает ландшафты парков Павловска, Петергофа, Гатчины. Но там все ненатурально, условно, даже коровы и овечки помещены на лужайках, среди паркового ансамбля, чтобы придать ему вид сельской идиллии.
Слов нет, красивы пейзажи Семена Щедрина, Иванова, Алексеева, пленительны картины его учителя Максима Никифоровича Воробьева. Но только сейчас, любуясь и вбирая в себя солнечный, сияющий мир на полотнах Сильвестра Щедрина, Гайвазовский сделал для себя важное открытие: прекрасно то, что естественно. Вся эта вещественность полотен Щедрина близка, дорога ему. Ведь он сам вырос на берегах полуденного моря. Правда, в его Феодосии нет живописных скал и заливов и море не такое ласковое, но и там в летние знойные дни такие же золотисто-солнечные дали, такой же щедрый праздничный свет лежит на всем и так же лениво покачиваются на волнах рыбачьи лодки.
Гайвазовский мечтает о том времени, когда, овладев всеми тайнами художества, сам приступит к картинам, на которых будут морские просторы, высокое небо, берега Тавриды; и такое же солнце, как на пейзажах Щедрина, которое находится высоко за пределами рамы картины, будет освещать и его морские виды. Но ему не терпится, неизвестно еще, когда он вернется в Крым... А что если приступить к копированию Щедрина? Эта мысль возникает внезапно, и он с ней уже не расстается...
Однажды, придя к Томилову и застав его одного, Гайвазовский доверился ему и спросил совета...
Алексей Романович полюбил юношу с первой же встречи, все больше и больше к нему привязывался, делился с ним своими знаниями, сообщал подробности о каждой картине из своего собрания, даже о поводе, послужившем художнику для написания того или иного полотна. Томилов подбирал своему молодому другу редкие книги по искусству, стремясь, чтобы представления Гайвазовского о живописи, ее технике, истории, так же как и о ее целях, все более расширялись. Он стремился, чтобы посланный ему провидением талантливый юноша все больше проникался мыслями о том, что истинный живописец своими картинами как бы совершает подвиг, облагораживает души людей. Алексей Романович любил повторять:
Служенье муз не терпит суеты;
Прекрасное должно быть величаво...
И вот теперь, услышав, что его юным другом завладело желание копировать Сильвестра Щедрина, он загорелся не меньше его самого. Прежде всего он решил поведать Гайвазовскому о Щедрине.
Юноша слушал, стараясь не упустить ни одного слова, а Томилов, расхаживая по кабинету, рассказывал о счастливой судьбе художника, которого образовали его дядя, знаменитый Семен Щедрин, а после смерти дяди Михаил Иванов. Не оставлял Сильвестра Щедрина советами и Федор Алексеев. Три знаменитых художника развили его счастливый дар. Позднее молодой художник был послан в Италию и там, проводя время в неустанных трудах, достиг великого мастерства и небывалой славы. Его виды Рима, а особенно Неаполя и Сорренто привлекали всеобщее внимание. Даже итальянцы-художники удивлялись, как под кистью русского художника преображались знакомые им с детства места. Еще никто не сумел так щедро, так влюбленно изобразить благословенную природу Италии, как Щедрин.
Богатые форестьеры и русские, приезжающие в Италию, засыпали художника заказами и готовы были ждать сколько угодно, лишь бы получить его вид Неаполя или Сорренто.
Живописцы, наводнявшие Италию из всех европейских стран, стремились пользоваться его советами. И он был щедр - никому ни в чем не отказывал. Все любили доброго, веселого художника, особенно простолюдины, которых он постоянно одаривал и деньгами и сердечным обхождением. Итальянцы души не чаяли в синьоре Сильвестро.
- И теперь, после смерти, которая похитила его три года назад в Сорренто,- закончил свой рассказ Томилов,- в Петербург доходят вести, что местные жители и крестьяне из окрестных деревень навещают могилу Сильвестра Феодосиевича...
Воображение Гайвазовского унеслось в Италию. В своих грезах он уже воочию видел волшебные места, которые запечатлел Щедрин. Вместе с художником мысленно он странствовал по Италии, вступал в беседы с незнакомыми приветливыми людьми, в трактирах вместе с ними пел, плясал и играл на скрипке...
Так в душу Гайвазовского проник образ далекой, но такой близкой ему Италии. Теперь свои досуги он делил между Торквато Тассо и Сильвестром Щедриным, время от времени напевая:
Веселый край
приветливый и милый,
И жители во всем
Ему подобны.
В один из дней, когда в Петербург неожиданно пришла весна, Гайвазовский решил последовать совету Алексея Романовича и приступил к копированию картины Сильвестра Щедрина "Вид Амальфи близ Неаполя". Все, что требовалось для истинного копииста, в нем уже созрело: он глубоко вник в произведение, вжился в него, мысленно испытывал то, что, как он был глубоко уверен, пережил когда-то творец картины при ее создании...